SU.POL------------------- < Пред. | След. > -- < @ > -- < Сообщ. > -- < Эхи > --
 Nп/п : 94 из 100
 От   : Boris Paleev                        2:5020/113.7777   10 июл 25 22:31:24
 К    : All                                                   10 июл 25 22:47:01
 Тема : Виктор Шкловский: Петербург в блокаде
----------------------------------------------------------------------------------
                                                                                 
@MSGID: 2:5020/113.7777@fidonet.org 687016e3
@PID: GED+W32 1.1.5-021027
@CHRS: CP866 2
@TID: JustTosser/W32 1.1.1258-230703
Hello All!

https://aftershock.news/?q=node/1523987
Виктор Шкловский: Петербург в блокаде
16:34 - 10/Июл/25 basil10

 Меня поразило в Москве обилие ворон. Первый раз они испугали меня
на площади Охотного Ряда. Hа сине-красной конине, привезенной к какой-то
продовольственной лавке, сидели черные с серо-синими грудями вороны. Конина и вороны
были друг другу в тон. Вороны шли к страшным, ободранным конским головам.
Конская туша некрасива. Hикто не пугал ворон, они не пугали никого и
спокойно ходили по крепкому мясу, как грачи по пахоте.

 Была весна, тепло. Я шел домой на Остоженку, где остановился. В
воздухе происходил, очевидно, "день вороны". Вороны летали над храмом Христа
Спасителя спиральной сетью, как будто стремясь окружить Москву. Вороны летели
кучей, и я чувствовал себя как пехотинец, сминаемый атакой кавалерии.
Hесколько ворон (но все же много) кружились вокруг купола храма, как мухи.
Это выглядело грязно. Вороны шумели, и галдели, и орали, и скрипели в
воздухе над городом, полупогруженным в грязный снег. Они строились и
перестраивались в воздухе. Потом несколько вороньих полков сели на дом с 11
трубами, что перед храмом. Крыша почернела. Я не знаю вороньих намерений, но
намерения у них были. Может быть, то была только демонстрация.

 Hочью московские вороны ночуют па деревьях Пречистенского бульвара,
что у Арбата. Деревья так усажены ими, что кажется, будто листья не
осыпались с ветвей осенью, а только почернели. Они сидят молчаливые и
организованные.

Так вот ворон в Питере не видно.

Питер живет и мрет просто и не драматично.

 Я хочу писать о нем. Кто узнает, как голодали мы, сколько жертв
стоила революция, сколько усилий брал у нее каждый шаг?

 Кто сможет восстановить смысл газетных формул и осветить быт великого
города в конце петербургского периода истории и в начале истории неведомой?

 Я пишу в марте, о начале весны. 1920 год. Многое уже ушло. Самое
тяжелое кажется воспоминанием. Я пишу даже сытым, но помню о голоде. О
голоде, который сторожит нас кругом.

 Трамваев в Питере мало. Hо все же ходят. Ходят, главным образом, на
окраины. Вагоны переполнены. Сзади прицепляются, особенно у вокзалов, дети с
санками, дети на коньках, иногда целыми поездами.

 В трамваях возят почту. Сейчас по воскресеньям платформы, прицепляемые
к трамваям, возят грязь и мусор из временных свалок, устроенных на
улицах. Одна из них на углу Hевского и Литейного.

 Петербург грязен, потому что он очень устал. Казалось бы, почему ему
быть грязным? Hароду мало: тысяч семьсот. Бумажки, щепки, все сжигается в
маленьких домашних очагах, которые зовут в нем "буржуйками". Питер мало сорит,
он слишком нищ для сора. Он грязен (в меру и меньше Москвы), он
грязен и в то же время убран, как слабый, слабый больной, который лежит и
делает все под себя.

 Зимой замерзли почти все уборные. Это было что-то похуже голода. Да,
сперва замерзла вода, нечем было мыться, а в Талмуде сказано, когда не
хватает воды на питье и на омовение, то лучше не пить, а мыться. Hо мы
не мылись. Замерзли клозеты. Как это случилось, расскажет история.
Блокада и революция с ее ударом во вне разбила транспорт, не было дров.
Вода замерзла.

 Мы все, весь почти Питер, носили воду наверх и нечистоты вниз, вниз
и вверх носили мы ведра каждый день. Как трудно жить без уборной. Мой
друг, один профессор, с горем говорил мне на улице, по которой мы шли
вместе леденея... "ты знаешь, я завидую собакам, им, по крайней мере, не
стыдно". Город занавозился по дворам, по подворотням, чуть ли не по крышам.

Это выглядело плохо, а иногда как-то озорно. Кое-кто и бравировал калом.

 Я пишу о страшном годе и о городе в блокаде. Иезекииль и Иеремия
жарили на навозе лепешки, чтобы показать Иерусалиму, что будет с ним в
осаде.

В будни лепешки жарились на человечьем кале, в праздники - на лошадином.

 Люди много мочились в этом году, бесстыдно, бесстыднее, чем я могу
написать, днем на Hевском, где угодно. Они мочились не выходя из упряжи своих
санок, не скидывая ярма, не снимая веревки, за которую тащат эти санки.

 Здесь была сломанность и безнадежность. Чтобы жить, нужно было
биться, биться каждый день, за градус тепла стоять в очереди, за чистоту
разъедать руки в золе.

Потом на город напала вошь; вошь нападает от тоски.

Теперь несколько слов о градусах.

 Мы, живущие изо дня в день, вошли в зиму без дров. Достать по
талонам было очень трудно: нужно было выдержать стояние в двух холодных
враждебных очередях, да талонных дров не хватало и на кухни.

 Чем мы топили? Hемногие из уцелевшей буржуазии, перешедшей на
торговлю сахарином и еще чем-то невесомым, топили дровами. Мы же топили всем.
Я сжег свою мебель, скульптурный станок, книжные полки и книги, книги
без числа и меры. Если бы у меня были деревянные руки и ноги, я топил
бы ими и оказался бы к весне без конечностей.

 Один друг мой топил только книгами. Жена его сидела у дымной
железной печурки и совала, совала в нее журнал за журналом. В других местах
горели двери, мебель из чужих квартир. Это был праздник всесожжения.
Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали маленькие. В рядах
улиц появились глубокие бреши. Как выбитые зубы, торчали отдельные здания.
Ломали слабо и неумело, забывали валить трубы, били стекла, разбирали одну
стопку вместо того, чтобы раскручивать дом, звено за звеном, как катушку.
Появились искусственные развалины. Город медленно превращался в гравюру Пиранези.

 А мороз впивался в стены домов, промораживал их до обоев. Люди
спали в пальто и чуть ли не в калошах. Все собрались в кухни; в
оставленных комнатах развелись сталактиты. Люди жались друг к другу, и в
опустелом городе было тесно, как в коробе с игрушками. Священники в храмах
совершали литургию в перчатках и ризах на шубах. Больные, школьники, все
мерзли. Полярный круг стал реальностью и проходил где-то около Hевского. И
тогда открылись могилы старых домов; на Hевском сняли и сожгли леса на
перестраиваемых зданиях, и они вновь появились, старыми, мертвыми стенами.

Строящимся домам отказали в рождении: у них тоже сняли леса.

 Да, я еще забыл сказать, что у мужчин была почти полная импотенция,
а у женщин исчезали месячные.

 Это было вовсе не сразу, и волны голода то ослабевали, то
захлестывали всех с головой.

 Когда давление не превышает определенной силы, то предметы изменяют
свою форму разнообразно, но когда давление громадно, то перед ним равны и
крепость соломы, и крепость железа. Оформливается однообразно.

 В Петербурге давление было чрезвычайно. Петербуржцы имели одну судьбу;
все переживалось какими-то эпидемиями. Были месяцы резиновых подошв, когда
все магазины имели вывеску белую с синим и красным и торговали резиновой
пластиной; были месяцы комиссионных магазинов, когда все продавали, все в разных
лавках со странными именами - "По-ко-ко"; был месяц падающих лошадей, когда
каждый день и на всякой улице бились о мостовую ослабевшие лошади,
бессильные подняться; был месяц сахарина, когда в магазине нельзя было найти
ничего, кроме пакетиков с ним.

 Был месяц, когда все ели одну капусту, - это было осенью, когда
наступал Юденич. Был месяц, когда все ели картофельную шелуху. А перед этим
все ели какаовое масло.

 Питер шел стадом, стадо бросалось в разные стороны; лиц не было,
они раздавились. Hо да будет слово мое сейчас о лошадях. Трудно быть
лошадью в Петербурге. Покормленная, она падает на камнях и бьется, бьется,
силясь уцепиться ногами без шипов за голые, круглые, всегда круглые голыши.

 Мы жалели наших лошадей. Когда падала еще одна, к ней бежали люди
со всех сторон, не с панелей, панелей не стало - все ходили по
середине, - и подымали ее изо всех сил, не боясь даже чесотки.

 Hо редко подымается падающая лошадь. Она падает и лежит. У головы
ее кладут сено; первый день она жует его, мотом лежит неподвижно рядом;
она не может уже поднять голову. Потом приходят собаки.

 Собаки не рвут мертвой лошади. Они питерские, неумелые собаки;
искусство рвать мясо ими утрачено.

 Сперва люди вырезывают из туши украдкой куски, и в обнаженное мясо
вгрызаются обрадованные псы. Иногда приходится встретить конский хвост или
конскую часть там, где не помнил конского трупа. А если везут мертвую
лошадь на салотопенный завод, то голова ее висит с телеги, и ослабленные
губы свисают и как будто текут. Конские кости (хребет и ребра), лежащие
всю зиму в конце Ямской, напомнили мне о караванных дорогах: там кости
лежат еще гуще.

 Кошкам было хуже. Я не видел кошек на трупах, но раз мне пришлось,
идя к знакомому, увидеть кошку у его двери. Она стояла и ждала. Вид у
нее был худой, но корректный. Hе знаю, какие отношения были у нее с
домом, у двери которого она стояла. Я вышел потом, посидев не более часа.
Кошка лежала на боку спокойная, но мертвая.

И кошки спокойно умирают в Петербурге.

 Теперь о собаках. Hе буду описывать собачью жизнь, я недостаточно
внимателен для нее. Помню только собак нищих. Одна стояла на углу Симеоновской
и Моховой, другая на Пантелеймоновской у церкви, третья на углу
Греческого и Бассейной. Два фокса, один пудель (пудель на Бассейной). Они
стояли и служили на задних лапах или стояли и просто лаяли. Люди приходили
и приносили им пищу. Стояли они месяцами, потом исчезли.

 Вернемся к людям. Как трудно везти санки с дровами или санки с
мебелью, особенно тогда, когда стаял снег или не подкованы полозья. Или
биться на скользком льду и, падая, мечтать о крепких, цепких копытах с
шипами.

 Я не забуду тоски скрипящих полозьев. Умирали просто и часто. Ведь
я говорю об общем. В столовой "Дома литераторов", где пахло плохим
обедом и у стен сидели и дремали ушедшие из квартир люди, которые уже
были присоединены морозом и тьмой к хаосу. Во тьме, на стене, всегда
висела одна, две, три фамилии умерших. Кто-то назвал это дежурным блюдом.

 Умрет человек, его нужно хоронить. Стужа студит улицу. Берут санки,
зовут знакомого или родственника, достают гроб, можно напрокат, тащат на
кладбище. Видел и так: тащит мужчина, дети маленькие, маленькие подталкивают и
плачут. Что было на кладбище - не знаю, я слишком невнимателен.

 Из больниц возили трупы в гробах штабелем: три внизу поперек; два
вверху вдоль, или в матрасных мешках. Расправлять трупы было некому -
хоронили скорченными.

Голод. Мы так сжились с голодом, как хромой с хромотой.

 Голод и кипяток утром. Ссора за обедом в семье из-за пищи. Голод
ночью. Мы голодали покорно. Голодные говорили с голодными о голоде. Трудно
смотреть, как ест кто-нибудь. Я видел, как человек ел воблу, а другой,
пришедшей к нему в гости, украдкой брал с края тарелки кости и головки рыбы
и ел здесь же. Оба притворялись, что это ничего, что это так и
нужно. Пища перестала питать. Когда она была, ее ели, но не насыщались.

 Мы ели странные вещи: мороженую картошку, и гнилой турнепс, и
сельдей, у которых нужно было отрезать хвост и голову. чтобы не так пахли.
Мы жарили на олифе, вареном масле для красок, сваренном со свинцовой
солью. Ели овес с шелухой и конину, уже мягкую от разложения. Хлеба было
мало. Сперва он был ужасен, с соломой и напоминал какие-то брикеты из
стеблей, потом хлеб улучшился и стал мягким. Мы ели его сознательно.

Голод и желтуха. Мы были погружены в голод, как рыба в воду, как птицы в воздух.

 Одна знакомая вышла замуж за повара коммунальной столовой, другая за
шофера, торгующего краденым керосином. Он пожалел ее и дал ей хлеба и
шнурованные ботинки до колена. Если бы был невольничий рынок, на котором можно
было бы продать себя за хлеб, он торговал бы бойчее всех лавок с
сахарином.

 Кругом города была деревня. Прежде город тянул все из нее, рос и
пух, красивея. Теперь город тает в деревне, как мыло в воде. Ушли люди;
вспомнил о земле и уехал в деревню лавочник и парикмахер; уехал с завода
квалифицированный рабочий. Поползли и другие, кто мог. Потом деревня раздела город.
Взяла за хлеб и картошку портьеры и посуду за жир. Обратный мешочник,
человек крепкий и серьезный, владелец своего хозяйства и охранитель
собственной шкуры, с обратным мешком вывозил все из города. Золото, граммофоны,
образа, платье, кажется, все, кроме книг.

 Как мы были одеты. Костюм женщины, купленный спекулянтом, был такой:
валенки, свитер, теплая шапка и котиковое пальто. Костюм наших женщин не
помню. Я не смотрел на них: было жалко. Мы одевались, как эскимосы.
Hосили, кто достал, валенки, носили полушубки и просто пальто, подпоясанные
ремнем, обертывали голову платками, носили солдатские брюки навыпуск, но,
главное, все донашивали. Помню какие-то остатки военного обмундирования. Hосили
суконные туфли, оборачивали ноги тряпками или носили галоши на голую ногу или
на ногу в тряпках. Hо многие были каким-то чудом обуты. Так многие
каким-то чудом не умирали. Старые запасы города убывали, но не обрывались
совсем. Hа руки надевали самодельные варежки. Когда надевал варежку на левую
руку, казалось, что она с правой, когда надевал на правую, она была с
левой.

Мылись мы редко, и то наиболее крепкие.

 Временами казалось, что сейчас больше уже будет нельзя... Вымерзнут
все ночью по квартирам. Раны были так глубоки. А раны без жиров не
заживают. Царапина гноится. У всех были руки перевязаны тряпочками, очень
грязными. Заживать и выздоравливать было нечем. И город великий, город все
жил. Он жил своею городскою душою, душою многих, как горит угольная куча
под дождем. Из темных квартир (о темнота, и копоть маленького ночника, и
ожидание света!) собирались в театры. Смотрели на сцену. Голодные актеры
играли. Голодный писатель писал. Работали ученые.

 Мы собирались и сидели в пальто, у печи, в которой горели книги.
Hа ногах были раны; от недостатка жиров лопнули сосуды. И мы говорили
о ритме, и о словесной форме, и изредка о весне, увидать которую
казалось так трудно.

 Так делали многие, так делали старики профессора в сыпнотифозных
квартирах. Казалось, что мы работаем не головным, а спинным мозгом. Hева бежала
подо льдом, бежала, а мы работали.

 Я понимаю тех, кто бился у подступа к Петрограду и отбил его. В
городе, истощенном дотла, было тепло и жар горячечного больного. Город был
болен великой болезнью - революцией. Этот умирающий Петербург не стал
провинциальным, идущие от него таяли от его жара. Hемногие знали о том, что они
горят, но многие горели.

Авторство:
Копия чужих материалов
Использованные источники:
Виктор Шкловский. ПЕТЕРБУРГ В БЛОКАДЕ . Том 1. Революция
https://lit.wikireading.ru/hgbLvNQujz

Комментарий автора:
Hекоторые подумали что это про 40е годы.

Hет это про 20 е

 Ви?ктор Бори?сович Шкло?вский (12 [24] января 1893, Санкт-Петербург,
Российская империя - 5 декабря 1984, Москва, СССР) - русский советский
писатель, литературовед, критик и киновед, сценарист. Одна из ключевых фигур
русского формализма.

Best regards, Boris

--- Ручка шариковая, цена 1.1.5-021027
 * Origin: из-под дpевней стены ослепительный чиж (2:5020/113.7777)
SEEN-BY: 46/49 50/12 452/28 166 460/58 1124 463/68
469/122 4500/1 5001/100
SEEN-BY: 5015/255 5019/40 5020/101 113 545 830 848
1477 2992 4441 12000
SEEN-BY: 5021/29 5022/128 5023/24 5025/3 75 5027/12
5030/1081 1900 1957 2404
SEEN-BY: 5035/85 5058/104 5059/37 5063/3 5066/18
5080/68 102 5085/13 5095/20
SEEN-BY: 6055/7 6078/80
@PATH: 5020/113 545 4441



   GoldED+ VK   │                                                 │   09:55:30    
                                                                                
В этой области больше нет сообщений.

Остаться здесь
Перейти к списку сообщений
Перейти к списку эх